Медленно идя по. Решение. Смотреть что такое "медленно идущий" в других словарях

Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой.

«Пойду на вокзал», - подумал Ромашов. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд.

Нет, куда уж на вокзал, - прошептал с горькой безнадежностью Ромашов.

Похожу немного, а потом домой…

Было начало апреля. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих - все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо.

Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги.

Помоги мне. У меня что-то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо.
Костлявая рука сжала плечо скрипача, и Свицкий ощутил на щеке частое прерывистое дыхание.
- Пойдем. Не зажигай свет: я вижу в темноте. Они медленно шли по коридору. По дыханию Свицкий понимал, что каждый шаг давался неизвестному с мучительным трудом.
- Скажешь нашим… - тихо сказал неизвестный. - Скажешь нашим, когда они вернутся, что я спрятал. … - Он вдруг замолчал. - Нет, ты скажешь им, что крепости я не сдал. Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не пала: она просто истекла кровью. Я - последняя ее капля… какое сегодня число?
- Двенадцатое апреля.
- Двадцать лет. - Неизвестный усмехнулся. - А я просчитался на целых семь дней…
- Какие двадцать лет?
Неизвестный не ответил, и весь путь наверх они проделали молча. С трудом поднялись по осыпи, вылезли из дыры, и здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого, выпрямился и скрестил руки на груди. Скрипач поспешно отступил в сторону, оглянулся и впервые увидел, кого он вывел из глухого каземата.
У входа в подвал стоял невероятно худой, уже не имевший возраста человек. Он был без шапки, длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый ремнем ватник, сквозь дыры на брюках виднелись голые, распухшие, покрытые давно засохшей кровью колени. Из разбитых, с отвалившимися головками сапог торчали чудовищно раздутые черные отмороженные пальцы. Он стоял, строго выпрямившись, высоко вскинув голову, и, не отрываясь, смотрел на солнце ослепшими глазами. И из этих немигающих пристальных глаз неудержимо текли слезы.
И все молчали. Молчали солдаты и офицеры, молчал генерал. Молчали бросившие работу женщины вдалеке, и охрана их тоже молчала, и все смотрели сейчас на эту фигуру, строгую и неподвижную, как памятник. Потом генерал что-то негромко сказал.
- Назовите ваше звание и фамилию, - перевел Свицкий.
- Я - русский солдат.
Голос позвучал хрипло и громко, куда громче, чем требовалось: этот человек долго прожил в молчании и уже плохо управлял своим голосом. Свицкий перевел ответ, и генерал снова что-то спросил.
- Господин генерал настоятельно просит вас сообщить свое звание и фамилию…
Голос Свицкого задрожал, сорвался на всхлип, и он заплакал и плакал, уже не переставая, дрожащими руками размазывая слезы по впалым щекам.
Неизвестный вдруг медленно повернул голову, и в генерала уперся его немигающий взгляд. И густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке:
- Что, генерал, теперь вы знаете, сколько шагов в русской версте?
Это были последние его слова. Свицкий переводил еще какие-то генеральские вопросы, но неизвестный молчал, по-прежнему глядя на солнце, которого не видел.
Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары раскинули носилки, а врач что-то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к машине.
Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие, обмороженные ноги.
И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие «на караул». И немецкий генерал, чуть помедлив, поднес руку к фуражке.
А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти.
Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости.
А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги. Подогнулась и оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда дошел.
Возле машины.
Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ.

На крайнем западе нашей страны стоит Брестская крепость. Совсем недалеко от Москвы: меньше суток идет поезд. И не только туристы - все, кто едет за рубеж или возвращается на родину, обязательно приходят в крепость.
Здесь громко не говорят: слишком оглушающими были дни сорок первого года и слишком многое помнят эти камни. Сдержанные экскурсоводы сопровождают группы по местам боев, и вы можете спуститься в подвалы 333-го полка, прикоснуться к оплавленным огнеметами кирпичам, пройти к Тереспольским и Холмским воротам или молча постоять под сводами бывшего костела.
Не спешите. Вспомните. И поклонитесь. А в музее вам покажут оружие, которое когда-то стреляло, и солдатские башмаки, которые кто-то торопливо зашнуровывал ранним утром 22 июня. Вам покажут личные вещи защитников и расскажут, как сходили с ума от жажды, отдавая воду детям и пулеметам. И вы непременно остановитесь возле знамени - единственного знамени, которое пока нашли. Но знамена ищут. Ищут, потому что крепость не сдалась, и немцы не захватили здесь ни одного боевого стяга.
Крепость не пала. Крепость истекла кровью. Историки не любят легенд, но вам непременно расскажут о неизвестном защитнике, которого немцам удалось взять только на десятом месяце войны. На десятом, в апреле 1942 года. Почти год сражался этот человек. Год боев в неизвестности, без соседей слева и справа, без приказов и тылов, без смены и писем из дома. Время не донесло ни его имени, ни звания, но мы знаем, что это был русский солдат.
Много, очень много экспонатов хранит музей крепости. Эти экспонаты не умещаются на стендах и в экспозициях: большая часть их лежит в запасниках. И если вам удастся заглянуть в эти запасники, вы увидите маленький деревянный протез с остатком женской туфельки. Его нашли в воронке недалеко от ограды Белого дворца - так называли защитники крепости здание инженерного управления.
Каждый год 22 июня Брестская крепость торжественно и печально отмечает начало войны. Приезжают уцелевшие защитники, возлагаются венки, замирает почетный караул.
Каждый год 22 июня самым ранним поездом приезжает в Брест старая женщина. Она не спешит уходить с шумного вокзала и ни разу не была в крепости. Она выходит на площадь, где у входа в вокзал висит мраморная плита:
С 22 ИЮНЯ ПО 2-Е ИЮЛЯ 1941 ГОДА
ПОД РУКОВОДСТВОМ ЛЕЙТЕНАНТА НИКОЛАЯ (фамилия неизвестна)
И СТАРШИНЫ ПАВЛА БАСНЕВА
ВОЕННОСЛУЖАЩИЕ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКИ ГЕРОИЧЕСКИ ОБОРОНЯЛИ ВОКЗАЛ.
Целый день старая женщина читает эту надпись. Стоит возле нее, точно в почетном карауле. Уходит. Приносит цветы. И снова стоит, и снова читает. Читает одно имя. Семь букв: «НИКОЛАЙ»
Шумный вокзал живет привычной жизнью. Приходят и уходят поезда, дикторы объявляют, что люди не должны забывать билеты, гремит музыка, смеются люди. И возле мраморной доски тихо стоит старая женщина.
Не надо ей ничего объяснять: не так уж важно, где лежат наши сыновья. Важно только то, за что они погибли.

На улице поздняя осень, уже ноябрь. Я медленно иду по парку, пиная остатки опавших листьев. Людей почти нет, можно спокойно погулять, не обращая ни на кого внимания. Ну что ж, пора рассказать немного о себе. Меня зовут Одри Бейлс, я живу на окраине Лондона, сейчас мне всего 16 лет. А завтра 17, но я не хочу даже вспоминать этот день! Ненавижу свой день рождения, о нем никто никогда не помнил, друзей у меня не было, короче говоря, я просто изгой в нашей школе. Что такое семья? Я не знаю. Мой отец ушел от нас, когда мне было два года. Мама постоянно в запоях. А моя старшая сестра Лия, вышла замуж еще в августе и переехала.

В наушниках заиграла любимая песня "first day", и я начала тихо напевать уже знакомую и выученную наизусть песню и направляюсь домой. Как бы сильно я туда не хотела, но нужно идти. Я знала, что меня там ожидает: пьяная мать, разбросанные бутылки из под алкоголя и профессиональный вынос мозга! Прекрасно, не так ли?

Пройдя несколько кварталов, я вижу уже знакомую местность. Я подхожу к двери своего дома, глубоко вздыхаю и вхожу внутрь.

Ну что и стоило ожидать, мать снова пьяна! Я снимаю куртку, кроссовки и быстрыми шагами направляюсь в комнату, но тут она меня останавливает и хватает за руку, причем сильно сжимая ее.

Даже не поговоришь с родной матерью, Одри?- пробормотала мама

А нам разве есть о чем говорить?

Одри, я люблю тебя, ты моя дочь и я хочу только лучшего для тебя.

Если бы ты этого хотела, ты бы не бухала, как скотина!- вырвав руку, я наконец смогла скрыться от нее и запереться в комнате. Слезы стекали с моих глаз. Мне было очень обидно, что моя мама не может наконец стать нормальным и адекватным человеком! С работы ее уже давно уволили, так что работает только отчим- Джон, за что я ему благодарна. Он обеспечивает нас. Хоть он и не может привести маму в нормальное состояние.

Я проснулась от того что услышала удар входной двери, я и не заметила, как уснула на холодном полу. Я подошла к зеркалу и посмотрела на себя: каштановые волосы были забраны в высокий, неаккуратный хвост. Карие глаза, худощавое телосложение. Все как обычно, ничем не примечательная девушка. Я вздохнула, и вышла из комнаты, до меня доносился разговор с оскорблениями. Мама с Джоном опять ругаются. Как мне это надоело! Каждый день они ругаются из-за очередной херни. Спорить с пьяной мамой бесполезно, она сначала поругается, потом станет выгонять из дома, а потом будет извиняться и плакать. И так каждый раз. Редко бывало, чтобы они хотя бы неделю продержались без ссор.

Я зашла в ванную комнату. Нужно принять душ, пока он свободен. Я разделась и зашла в душевую кабинку. Прохладная вода накрыла мое тело, и я покрылась мурашками. Приятное ощущение. Я прикрыла глаза и обняла себя руками. "ты должна вытерпеть и тогда все будет хорошо" вновь прошептала я про себя.

Прошло где-то около получаса, и вот я стою перед зеркалом в ванной, укутанная в одеяло. Я собрала волосы в пучок и вышла и направилась в комнату, на кровати сидела мама. Ну сколько можно?! Я прошла к комоду, вытащила майку, шорты и нижнее белье. Мне хотелось бы скорее уже лечь спать.

Мам, выйди пожалуйста.- она поворачивает ко мне голову и окидывает злобным взглядом.

А я не хочу уходить, я буду спать здесь.- ответив, она легла на кровать и закрыла глаза. Я не хотела с ней ругаться и снова ушла в ванную, чтобы переодеться.

Я ставлю чайник. Джон сидит за столом и читает газету. Ничего не сказав, я открываю холодильник, там почти ничего нет. Я решила приготовить яичницу, живот предательски урчит перед Джоном. И я закатываю глаза.

Ты голодна?- тут же спрашивает он.

Да, думаю приготовить яичницу. Будешь?

Не откажусь. Завтра нужно сходить в магазин и купить продуктов. Справишься?

Да, конечно.- с горечью ответила я.

Как я и говорила, никто не помнит, что у меня завтра день рождения. Мы спокойно поели, и я ушла в гостиную. Сегодня спать я буду на диване, ну ладно что хоть не на полу! Я разложила диван и легла. Я и не заметила, как погрузилась в глубокий сон.

Проснулась я раньше обычного, сейчас только 6 утра.

С днем рождения, Одри.. Вот тебе и 17..- тихо, почти шепотом сказала я. Джон и мама еще спали. Я пошла в ванную умываться и краситься в школу. При одной только мысли о школе, меня начинает тошнить! Ну что за идиот придумал геометрию? Ну зачем она нам нужна! Зачем доказывать, что КВАДРАТ действительно является КВАДРАТОМ?!

Я стою перед зеркалом уже около получаса, и вот, наконец-то, докрасила второй глаз. Идеально, осталось только завить волосы. Так, стоп. А где моя плойка? Я начинаю вспоминать. Вот черт, она же в моей комнате! Нет, туда я точно не пойду. Я быстро заплела французский колосок и вышла из ванной. Направляясь на кухню, я споткнулась и с грохотом упала прямо перед дверью в комнату. Мда, да я просто лох по жизни!

Вот черт,- выговорила я, с надеждой, что она не проснулась. Но неудачи будто преследовали меня. Из комнаты выходит мама.

С добрым утром.- говорю я, но она срывается с места и бежит в ванную. Ну, тут и так все понятно. Я встала, поправила майку и пошла на кухню.

Я наливаю себе кофе, мой взгляд падает на часы: время уже около 7. У меня есть еще немного времени, я захожу в комнату, резкий запах перегара ударяет в нос, мамы в комнате нет, а это значит я спокойно могу собираться в школу. На моем стуле висят джинсы и белый свитер. То что надо. Одевшись, и собрав школьную сумку, я наконец выхожу из этой адской квартиры, которая пропахла алкоголем. Не уверена, что запах когда-нибудь выветриться.

Я шла по знакомой мне дороге и рассуждала. За последние несколько лет, моя жизнь превратилась в сущный кошмар. Я не могу ничего себе позволить, никаких клубов, и дорогой одежды. Как я скучаю по Линси, вот бы еще когда-нибудь ее увидеть. Хоть глазком. Но это невозможно. Она уехала в другой город, когда мне было одиннадцать.

Я начинаю доставать наушники из сумки, как вдруг подъезжает машина и останавливается передо мной. Ну что ему опять от меня надо?

Ну что тебе опять от меня нужно, Нейт?!

Ох, детка, ничего. Подвезти?- что? Подвезти? Он что, смеется?! Нейта очевидно подменили.

Нет, не надо.

Ну и ладно. Еще увидимся, лохушка-Бейлс!- крикнул он и уехал на своем черном внедорожнике.

Он издевается надо мной с класса пятого. Ну в прочем как и все остальные. У этого придурка есть девушка- Мари, и она та еще стерва. Как-то раз, в классе 7, она подошла ко мне и при всем классе порвала на мне блузку. Это так унизительно! Я ее НЕНАВИЖУ!

Наконец достав наушники, я включаю музыку и направляюсь в школу, понимая что опаздываю. Черт, надо было поехать с этим мудилой.

Я быстро забегаю в класс со звонком, миссис Райт нет на месте. "Фух, пронесло" подумала я. И направилась к своему заветному месту- последнюю парту.

Урок прошел на удивление быстро. Я подошла к шкафчику и то, что я там увидела повергло меня в шок, и я закричала. Там лежала кучка маленьких костей, политые чем-то красным! ЭТО КРОВЬ! У меня с детства боязнь крови. С моих глаз предательски хлынули слезы, я снова посмотрела на это и почувствовала, что мне плохо. Я побежала к туалету, но не успев добежать, я поскользнулась на мокром полу и полетела в дверной косяк головой. Резкая боль пронзила все тело, я чувствовала, как что-то стекало по моему лбу. Я попыталась открыть глаза, но у меня не получалось. Я слышала только далекие крики учеников. Но и тут все оборвалось. Снова резкая боль. Темнота.

Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. «Пойду на вокзал, — сказал сам себе Ромашов. — Все равно». В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана. Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество... Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. «Пойду на вокзал», — подумал Ромашов. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы опускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера». Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. — Нет, куда уж на вокзал, — прошептал с горькой безнадежностью Ромашов. — Похожу немного, а потом домой... Было начало апреля. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар. Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой... Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. «Глупости! Вся жизнь передо мной! — думал Ромашов, и, в увлечении своими мыслями, он зашагал бодрее и задышал глубже. — Вот, назло им всем, завтра же с утра засяду за книги, подготовлюсь и поступлю в академию. Труд! О, трудом можно сделать все, что захочешь. Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный... И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. И тогда наверно все они скажут: „Что же тут такого удивительного? Мы были заранее в этом уверены. Такой способный, милый, талантливый молодой человек“». И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды... Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строй. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится. Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. «Ну, капитан, выручайте, — обращается он к Ромашову. — Знаете, по старой дружбе. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились? Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник... Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их...» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором. Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры... Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни... Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. «Братцы, — обращается он к рабочим, — в третий и последний раз предупреждаю, что буду стрелять!..» Крики, свист, хохот... Камень ударяет в плечо Ромашову, но его мужественное, открытое лицо остается спокойным. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. «Прямо по толпе, пальба ротою... Рота-а, пли!..» Сто выстрелов сливаются в один... Рев ужаса. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу... Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война... Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. «Разве вы думаете, что настоящий офицер боится поглядеть в лицо смерти?» Старый полковник говорит участливо: «Послушайте, вы молоды, мой сын в таком же возрасте, как и вы. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. «Солдаты, — говорит он твердым голосом, конечно, по-немецки, — прошу вас о товарищеской услуге: цельтесь в сердце!» Чувствительный лейтенант, едва скрывая слезы, машет белым платком. Залп... Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк. Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет... Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов. «Полковник, не сметь отступать! Здесь решается судьба России!..» Шульгович вспыхивает: «Полковник! Здесь я командую, и я отвечаю перед богом и государем! Горнист, отбой!» Но Ромашов уже выхватил из рук трубача рожок. «Ребята, вперед! Царь и родина смотрят на вас! Ура!» Бешено, с потрясающим криком ринулись солдаты вперед, вслед за Ромашовым. Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны. «Ура, братцы, победа!..» Ромашов, который теперь уже не шел, а бежал, оживленно размахивая руками, вдруг остановился и с трудом пришел в себя. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада. — Какие, однако, глупости лезут в башку! — прошептал он сконфуженно. И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. 425. Перепишите, ставя недостающие знаки препинания. Обратите внимание на пунктуацию при прямой речи. Озаглавьте текст. Они медленно шли по коридору. По дыханию Свицкий понял, что каждый шаг давался неизвестному с трудом. - Скажешь нашим тихо сказал неизвестный когда они вернутся, что я спрятал... он вдруг замолчал Нет ты скажешь им, что крепости я не сдал. Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не пала: она просто истекла кровью. Я - последняя ее капля... С трудом поднялись по осыпи вылезли из дыры. Здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого выпрямился и скрестил руки на груди. У входа в подвал стоял невероятно худой уже не имевший возраста человек. Он был без шапки длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый ремнем ватник сквозь дыры на брюках виднелись голые распухшие покрытые давно засохшей кровью колени. Из разбитых с отвалившимися головками сапог торчали чудовищно раздутые черные отмороженные пальцы. Он стоял строго выпрямившись высоко вскинув голову и не отрываясь смотрел на солнце ослепшими глазами. - Назовите ваше звание и фамилию перевел Свиц-кий. - Я - русский солдат. Неизвестный вдруг медленно повернул голову и густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке: - Что генерал теперь вы знаете сколько шагов в русской версте? Он шел строго и прямо ничего не видя но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно как на параде выкрикнул команду. Солдаты щелкнув каблуками четко вскинули оружие «на караул». И немецкий генерал чуть помедлив поднес руку к фуражке. А он качаясь медленно шел сквозь строй врагов отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей. Он был выше всех мыслимых почестей выше славы выше жизни и выше смерти. Страшно в голос закричали завыли бабы. Одна за другой они падали на камни в холодную апрельскую грязь. Рыдая протягивали руки и кланялись до земли ему последнему защитнику так и не покорившейся крепости. А он брел к работающему мотору спотыкаясь и оступаясь медленно передвигая ноги. И упал только тогда, когда дошел. Возле машины. Он упал на спину навзничь широко раскинув руки подставив солнцу невидящие широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни смертию смерть поправ. (По Б. Л. Васильеву) 1. Найдите в тексте обращение. 2. Объясните употребление тире в предложениях: Я - последняя ее капля; Я - русский солдат. 3. Найдите в тексте односоставные предложения.