Произведение куст сирени. Несколько интересных материалов. Куприн. Все произведения

Н. А. Добролюбов. «Луч света в тёмном царстве»

    Полемика Добролюбова с критиками Островского.

    Пьесы Островского – «пьесы жизни».

    Самодуры в «Грозе».

    Добролюбов об отличительных чертах положительной лично­сти своей эпохи (Катерина).

    Другие персонажи пьесы, в той или иной степени противостоя­щие самодурству.

    «„Гроза” есть, без сомнения, самое решительное произведение Островского».

1. В начале своей статьи Добролюбов пишет о том, что полемика вокруг «Грозы» затронула важнейшие проблемы русской предреформенной жизни и литера­туры, и прежде всего проблему народа и националь­ного характера, положительного героя. Различное от­ношение к народу во многом и определило множество мнений о пьесе. Добролюбов приводит и резко от­рицательные оценки реакционных критиков, выражав­ших крепостнические взгляды (например, оценки Н. Павлова), и высказывания критиков либерального лагеря (А. Пальховского), и отзывы славянофилов (А. Григорьева), рассматривавших народ как некую однородную тёмную и инертную массу, не способную выделить из своей среды сильную личность. Эти кри­тики, говорит Добролюбов, приглушая силу протеста Катерины, рисовали её женщиной бесхарактерной, слабовольной, безнравственной. Героиня в их истолковании не обладала качествами положительной личности и не могла быть названа носительницей черт национального характера. Истинно народными объявлялись такие свойства натуры героев, как смирение, покорность, всепрощение. Касаясь изображения в «Гро­зе» представителей «тёмного царства», критики утверждали, что Островский имел в виду старинное купе­чество и что лишь к этой среде относится понятие «са­модурство».

Добролюбов вскрывает прямую связь между мето­дологией подобной критики и социально-политически­ми взглядами: «Они прежде говорят себе – что дол­жно содержаться в произведении (но их понятиям, разумеется) и в какой мере всё должное действитель­но в нём находится (опять сообразно их понятиям)». Добролюбов указывает на крайний субъективизм этих понятий, разоблачает антинародную позицию крити­ков-эстетов, противопоставляет им революционное понимание народности, объективно отразившейся в про­изведениях Островского. В трудовом народе Добро­любов видит совокупность лучших свойств националь­ного характера, и прежде всего ненависть к самодур­ству, под которым критик – революционный демократ – понимает весь самодержавно-крепостнический строй России, и способность (пусть пока лишь потенциаль­ную) к протесту, бунту против основ «тёмного царст­ва». Метод Добролюбова – «рассматривать произведение автора и затем, как результат этого рассмот­рения, говорить, что в нём содержится и каково это содержимое».

2. «Уже и в прежних пьесах Островского, – подчёр­кивает Добролюбов, – мы замечаем, что это не коме­дии интриг и не комедии характеров собственно, а нечто новое, чему мы дали бы название «пьесы жиз­ни». В связи с этим критик отмечает верность жизнен­ной правде в произведениях драматурга, широкий охват действительности, умение глубоко проникать в сущность явлений, способность художника заглянуть в тайники человеческой души. Островский, по словам Добролюбова, был именно тем и велик, что «захватил такие общие стремления и потребности, которыми про­никнуто всё русское общество, которых голос слышит­ся во всех явлениях нашей жизни, которых удовлет­ворение составляет необходимое условие нашего дальнейшего развития». Широта художественных обоб­щений и определяет, по мнению критика, истинную народность творчества Островского, делает его пьесы жизненно правдивыми, выражающими народные стремления.

Указывая на драматургическое новаторство писа­теля, Добролюбов отмечает, что если в «комедиях ин­триг» главное место занимала произвольно придуман­ная автором интрига, развитие которой определялось прямо участвующими в ней героями, то в пьесах Ост­ровского «на первом плане является всегда общая, не зависящая ни от кого из действующих лиц, обстанов­ка жизни». Обычно драматурги стремятся создать ха­рактеры, непреклонно и обдуманно борющиеся за свои цели; герои изображаются хозяевами своего положе­ния, которое устанавливается «извечными» нравст­венными началами. У Островского же, напротив, «по­ложение господствует» над действующими лицами; у него, как в самой жизни, «часто сами персонажи... не имеют ясного или вовсе никакого сознания о смыс­ле своего положения и своей борьбы». «Комедии ин­триг» и «комедии характеров» были рассчитаны на то, чтобы зритель, не рассуждая, принимал за непрелож­ное авторскую трактовку нравственных понятий, осуж­дал именно то зло, которому выносился приговор, проникался уважением только к той добродетели, ко­торая в конце концов торжествовала. Островский же «не карает ни злодея, ни жертву...», «не на них обра­щается непосредственно чувство, возбуждаемое пье­сою». Оно оказывается прикованным к борьбе, совершающейся «не в монологах действующих лиц, а в фак­тах, господствующих над ними», уродующих их. Сам зритель вовлекается в эту борьбу и в результате «не­вольно возмущается против положения, порождающе­го такие факты».

При таком воспроизведении действительности, отмечает критик, огромную роль играют персонажи, прямо не участвующие в интриге. Они, в сущности, и определяют композиционную манеру Островского. «Эти лица, – пишет Добролюбов, – столько же необ­ходимы для пьесы, как и главные: они показывают нам ту обстановку, в которой совершается действие, рисуют положение, которым определяется смысл дея­тельности главных персонажей пьесы».

По мнению Добролюбова, художественная форма «Грозы» полностью соответствует её идейному содер­жанию. В композиционном отношении он воспринимает драму как единое целое, все элементы которого являются художественно целесообразными. «В «Грозе» – утверждает Добролюбов, – особенно видна необходимость так называемых «ненужных» лиц: без них мы не можем понять лица героини и легко можем исказить смысл всей пьесы, что и случилось с большей частью критиков».

3. Анализируя образы «хозяев жизни», критик по­казывает, что в прежних пьесах Островского самоду­ры, по натуре трусливые и бесхарактерные, чувство­вали себя спокойно и уверенно, поскольку не встреча­ли серьёзного сопротивления. На первый взгляд и в «Грозе», говорит Добролюбов, «всё, кажется, по-преж­нему, всё хорошо; Дикой ругает, кого хочет.... Кабаниха держит... в страхе своих детей... считает себя вполне непогрешимой и ублажается разными Феклушами». Но это только на первый взгляд. Самодуры уже утратили прежнее спокойствие и уверенность. Они уже тревожатся за своё положение, наблюдая, слыша, чув­ствуя, как постепенно рушится их уклад жизни. По понятиям Кабанихи, железная дорога – дьявольское изобретение, ездить по ней – смертный грех, а вот «народ ездит всё больше и больше, не обращая вни­мания на её проклятья». Дикой говорит, что гроза по­сылается людям в «наказание», чтобы они «чувствова­ли», а Кулигин «не чувствует... и толкует об электри­честве». Феклуша описывает разные ужасы в «неправедных землях», а в Глаше её рассказы не возбуждают негодования, наоборот, они будят её лю­бознательность и вызывают чувство, близкое к скеп­тицизму: «Ведь и у нас нехорошо, а про те земли мы ещё не знаем хорошенько...» И в домашних делах тво­рится что-то неладное – молодые на каждом шагу на­рушают установленные обычаи.

Однако, подчёркивает критик, русские крепостни­ки не желали считаться с историческими требования­ми жизни, не хотели ни в чём уступать. Ощущая об­речённость, сознавая бессилие, страшась неизвестного будущего, «Кабановы и Дикие хлопочут теперь о том, чтобы только продолжилась вера в их силу». В связи с этим, пишет Добролюбов, в их характере и поведе­нии выделились две резкие черты: «вечное недоволь­ство и раздражительность», ярко выразившиеся в Ди­ком, «постоянная подозрительность... и придирчи­вость», преобладающие в Кабановой.

П о мнению критика, «идиллия» городка Калинова отразила внешнее, показное могущество и внутреннюю гнилость и обречённость самодержавно-крепостнического строя России.

4. «Противоположностью всяким самодурным на­чалам» в пьесе, отмечает Добролюбов, является Кате­рина. Характер героини «составляет шаг вперёд не только в драматической деятельности Островского, но и во всей нашей литературе. Он соответствует новой фазе нашей народной жизни».

По мнению критика, особенность русской жизни в её «новой фазе» состоит в том, что «почувствова­лась неотлагаемая потребность в людях... деятельных и энергичных». Её уже не удовлетворяли «доброде­тельные и почтенные, но слабые и безличные сущест­ва». Русская жизнь нуждалась в «характерах предпри­имчивых, решительных, настойчивых», способных побороть многие препятствия, чинимые самоду­рами.

До «Грозы», указывает Добролюбов, попытки да­же лучших писателей воссоздать цельный, решитель­ный характер оканчивались «более или менее неудач­но». Критик ссылается главным образом на творческий опыт Писемского и Гончарова, герои которых (Калинович в романе «Тысяча душ», Штольц в «Обломове»), крепкие «практическим смыслом», приспосабливаются к сложившимся обстоятельствам. Эти, а также другие типы с их «трескучим пафосом» или логическим поня­тием, утверждает Добролюбов, – претензии на силь­ные, цельные характеры, и они не могли служить выразителями требований новой эпохи. Неудачи проис­ходили оттого, что писатели руководствовались отвле­чёнными идеями, а не жизненной правдой; кроме того (и тут Добролюбов не склонен винить писателей), сама жизнь не давала ещё ясного ответа на вопрос: «Какими чертами должен отличаться характер, кото­рым совершится решительный разрыв со старыми, не­лепыми и насильственными отношениями жизни?»

Заслуга Островского в том, подчёркивает критик, что он сумел чутко уловить, какая «сила рвётся нару­жу из тайников русской жизни», смог понять, почув­ствовать и выразить её в образе героини драмы. Ха­рактер Катерины «сосредоточенно-решительно, неук­лонно верен чутью естественной правды, исполнен веры в новые идеалы и самоотвержен в том смысле, что ему лучше гибель, нежели жизнь при тех началах, которые ему противны.

Добролюбов, прослеживая развитие характера Катерины, отмечает проявление его силы и решительно­сти ещё в детстве. Став взрослой, она не утратила своей «детской горячности». Островский показывает свою героиню женщиной со страстной натурой и силь­ным характером: она доказала это своей любовью к Борису и самоубийством. В самоубийстве, в «осво­бождении» Катерины от гнёта самодуров Добролюбов видит не проявление трусости и малодушия, как утверждали некоторые критики, а свидетельство реши­тельности и силы её характера: «Грустно, горько такое освобождение; но что же делать, когда другого выхода нет. Хорошо, что нашлась в бедной женщине решимость хоть на этот страшный выход. В том-то и сила её характера, оттого-то «Гроза» и производит на нас впечатление освежающее...»

Островский создаёт свою Катерину женщиной, ко­торая «забита средой», но вместе с тем наделяет её положительными качествами сильной натуры, способ­ной на протест против деспотизма до конца. Добролю­бов отмечает это обстоятельство, утверждая, что «самый сильный протест бывает тот, который поднима­ется... из груди самых слабых и терпеливых». В се­мейных отношениях, говорил критик, женщина больше всех страдает от самодурства. Поэтому у неё более, чем у кого-либо, должно накипеть горя и негодования. Но чтобы заявить о своём недовольстве, предъявить свои требования и идти до конца в своём протесте против произвола и угнетения, она «должна быть ис­полнена героического самоотвержения, должна на всё решиться и ко всему быть готова». Но где же «взять ей столько характера!» – спрашивает Добролюбов и отвечает: «В невозможности выдержать то, к чему... принуждают». Тогда-то слабая женщина и решается на борьбу за свои права, инстинктивно подчиняясь только велениям своей человеческой природы, её есте­ственным стремлениям. «Натура, – подчёркивает кри­тик, – заменяет здесь и соображения рассудка, и тре­бования чувства и воображения: всё это сливается в общем чувстве организма, требующего себе воздуха, пищи, свободы». В этом, по мнению Добролюбова, заключается «тайна цельности» женского энергичного характера. Именно таков характер Катерины. Его возникновение и развитие вполне соответствовало сложившимся обстоятельствам. В обстановке, изображённой Островским, самодурство дошло до таких крайностей, которые могли быть отражены только крайно­стями сопротивления. Здесь неминуемо и должен был родиться страстно-непримиримый протест личности «против кабановских понятий о нравственности, про­тест, доведённый до конца, провозглашённый и под домашней пыткой, и над бездной, в которую броси­лась бедная женщина».

Добролюбов раскрывает идейное содержание обра­за Катерины не только в семейно-бытовом плане. Об­раз героини оказался настолько ёмким, идейная зна­чимость его предстала в таких масштабах, о которых сам Островский и не думал. Соотнося «Грозу» со всей русской действительностью, критик показывает, что объективно драматург вышел далеко за рамки семейного быта. В пьесе Добролюбов увидел художествен­ное обобщение коренных черт и особенностей крепост­нического уклада дореформенной России. В образе Катерины он нашёл отражение «нового движения на­родной жизни», в её характере – типические черты ха­рактера трудового народа, в её протесте – реальную возможность революционного протеста социальных ни­зов. Называя Катерину «лучом света в тёмном цар­стве», критик раскрывает идейный смысл народного характера героини в его широкой общественно-исто­рической перспективе.

5. С точки зрения Добролюбова, истинно народный по своей сущности характер Катерины является един­ственно верным мерилом оценки всех других персона­жей пьесы, в той или иной степени противостоящих самодурной силе.

Тихона критик называет «простодушным и пошло­ватым, совсем не злым, но до крайности бесхарактер­ным существом». Тем не менее Тихоны «в общем-то смысле столь же вредны, как и сами самодуры, пото­му что служат их верными помощниками». Форма его протеста против самодурного гнета уродлива: стре­мится на время вырваться «на волю», удовлетворить свою склонность к разгулу. И хотя в финале драмы Тихон в отчаянии называет мать виновной в смерти Катерины, сам он завидует мёртвой жене. «...Но в том-то и горе его, то-то ему и тяжко, – пишет Добролю­бов, – что он ничего, решительно ничего не может... это полутруп, в течение многих лет согнивающий заживо…»

Борис, доказывает критик, – тот же Тихон, только «образованный». «Образование отняло у него силу де­лать пакости... но оно не дало ему силы противиться пакостям, которые делают другие....» Мало того, под­чиняясь «чужим гадостям, он волей-неволей участвует в них...» В этом «образованном страдальце» Добро­любов находит умение красочно говорить и в то же время трусость и бессилие, порождённые отсутствием воли, а главное – материальной зависимостью от са­модуров.

По мысли критика, нельзя было надеяться на лю­дей типа Кулигина, которые верили в мирный, просве­тительский путь переустройства жизни и пытались действовать на самодуров силой убеждения. Кулигины лишь логически понимали нелепость самодурства, но были бессильны в борьбе там, где «всей жизнью уп­равляет не логика, а чистейший произвол».

В Кудряше и Варваре критик видит характеры, сильные «практическим смыслом», людей, умеющих ловко пользоваться обстоятельствами для устройства своих личных дел.

6. Добролюбов назвал «Грозу» «самым решитель­ным произведением» Островского. Критик указывает на то обстоятельство, что в пьесе «взаимные отноше­ния самодурства и безгласности доведены... до самых трагических последствий». Наряду с этим он находит в «Грозе» «что-то освежающее и ободряющее», имея в виду изображение жизненной обстановки, обнаружи­вающей «шаткость и близкий конец самодурства», и особенно личность героини, воплотившей в себе веяние жизни». Утверждая, что Катерина – «такое лицо, которое служит представителем великой народной идеи», Добролюбов выражает глубокую веру в рево­люционную энергию народа, в его способность идти до конца в борьбе против «тёмного царства».

Литература

Озеров Ю. А. Раздумья перед сочинением. (Практические советы поступающим в вузы): Учебное пособие. – М.: Высшая школа, 1990. – С. 126–133.

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Николай Александрович Добролюбов

Луч света в темном царстве

(«Гроза», драма в пяти действиях А. Н. Островского. СПб., 1860)

Незадолго до появления на сцене «Грозы» мы разбирали очень подробно все произведения Островского. Желая представить характеристику таланта автора, мы обратили тогда внимание на явления русской жизни, воспроизводимые в его пьесах, старались уловить их общий характер и допытаться, таков ли смысл этих явлений в действительности, каким он представляется нам в произведениях нашего драматурга. Если читатели не забыли, – мы пришли тогда к тому результату, что Островский обладает глубоким пониманием русской жизни и великим уменьем изображать резко и живо самые существенные ее стороны {1} . «Гроза» вскоре послужила новым доказательством справедливости нашего заключения. Мы хотели тогда же говорить о ней, но почувствовали, что нам необходимо пришлось бы при этом повторить многие из прежних наших соображений, и потому решились молчать о «Грозе», предоставив читателям, которые поинтересовались нашим мнением, проверить на ней те общие замечания, какие мы высказали об Островском еще за несколько месяцев до появления этой пьесы. Наше решение утвердилось в нас еще более, когда мы увидели, что по поводу «Грозы» появляется во всех журналах и газетах целый ряд больших и маленьких рецензий, трактовавших дело с самых разнообразных точек зрения. Мы думали, что в этой массе статеек скажется наконец об Островском и о значении его пьес что-нибудь побольше того, нежели что мы видели в критиках, о которых упоминали в начале первой статьи нашей о «Темном царстве» . В этой надежде и в сознании того, что наше собственное мнение о смысле и характере произведений Островского высказано уже довольно определенно, мы и сочли за лучшее оставить разбор «Грозы».

Но теперь, снова встречая пьесу Островского в отдельном издании и припоминая все, что было о ней писано, мы находим, что сказать о ней несколько слов с нашей стороны будет совсем не лишнее. Она дает нам повод дополнить кое-что в наших заметках о «Темном царстве», провести далее некоторые из мыслей, высказанных нами тогда, и – кстати – объясниться в коротких словах с некоторыми из критиков, удостоивших нас прямою или косвенною бранью.

Надо отдать справедливость некоторым из критиков: они умели понять различие, которое разделяет нас с ними. Они упрекают нас в том, что мы приняли дурную методу – рассматривать произведение автора и затем, как результат этого рассмотрения, говорить, что в нем содержится и каково это содержимое. У них совсем другая метода: они прежде говорят себе – что должно содержаться в произведении (по их понятиям, разумеется) и в какой мере все должное действительно в нем находится (опять сообразно их понятиям). Понятно, что при таком различии воззрений они с негодованием смотрят на наши разборы, уподобляемые одним из них «приисканию морали к басне». Но мы очень рады тому, что наконец разница открыта, и готовы выдержать какие угодно сравнения. Да, если угодно, наш способ критики походит и на приискание нравственного вывода в басне: разница, например, в приложении к критике комедий Островского, и будет лишь настолько велика, насколько комедия отличается от басни и насколько человеческая жизнь, изображаемая в комедиях, важнее и ближе для нас, нежели жизнь ослов, лисиц, тростинок и прочих персонажей, изображаемых в баснях. Во всяком случае, гораздо лучше, по нашему мнению, разобрать басню и сказать: «Вот какая мораль в ней содержится, и эта мораль кажется нам хороша или дурна, и вот почему», – нежели решить с самого начала: в этой басне должна быть такая-то мораль (например, почтение к родителям), и вот как должна она быть выражена (например, в виде птенца, ослушавшегося матери и выпавшего из гнезда); но эти условия не соблюдены, мораль не та (например, небрежность родителей о детях) или высказана не так (например, в примере кукушки, оставляющей свои яйца в чужих гнездах), – значит, басня не годится. Этот способ критики мы видели не раз в приложении к Островскому, хотя никто, разумеется, и не захочет в том признаться, а еще на нас же, с больной головы на здоровую, свалят обвинение, что мы приступаем к разбору литературных произведений с заранее принятыми идеями и требованиями. А между тем чего же яснее, – разве не говорили славянофилы: следует изображать русского человека добродетельным и доказывать, что корень всякого добра – жизнь по старине; в первых пьесах своих Островский этого не соблюл, и потому «Семейная картина» и «Свои люди» недостойны его и объясняются только тем, что он еще подражал тогда Гоголю. А западники разве не кричали: следует научать в комедии, что суеверие вредно, а Островский колокольным звоном спасает от погибели одного из своих героев; следует вразумлять всех, что истинное благо состоит в образованности, а Островский в своей комедии позорит образованного Вихорева перед неучем Бородкиным; ясно, что «Не в свои сани не садись» и «Не так живи, как хочется» – плохие пьесы. А приверженцы художественности разве не провозглашали: искусство должно служить вечным и всеобщим требованиям эстетики, а Островский в «Доходном месте» низвел искусство до служения жалким интересам минуты; потому «Доходное место» недостойно искусства и должно быть причислено к обличительной литературе!.. А г. Некрасов из Москвы разве не утверждал: Большов не должен в нас возбуждать сочувствия, а между тем 4-й акт «Своих людей» написан для того, чтобы возбудить в нас сочувствие к Большову; стало быть, четвертый акт лишний!.. {2} А г. Павлов (Н. Ф.) разве не извивался, давая разуметь такие положения: русская народная жизнь может дать материал только для балаганных представлений; в ней нет элементов для того, чтобы из нее состроить что-нибудь сообразное «вечным» требованиям искусства; очевидно поэтому, что Островский, берущий сюжет из простонародной жизни, есть не более, как балаганный сочинитель… {3} А еще один московский критик разве не строил таких заключений: драма должна представлять нам героя, проникнутого высокими идеями; героиня «Грозы», напротив, вся проникнута мистицизмом, следовательно, не годится для драмы, ибо не может возбуждать нашего сочувствия; следовательно, «Гроза» имеет только значение сатиры, да и то не важной, и пр. и пр… {4}

Кто следил за тем, что писалось у нас по поводу «Грозы», тот легко припомнит и еще несколько подобных критик. Нельзя сказать, чтоб все они были написаны людьми совершенно убогими в умственном отношении; чем же объяснить то отсутствие прямого взгляда на вещи, которое во всех них поражает беспристрастного читателя? Без всякого сомнения, его надо приписать старой критической рутине, которая осталась во многих головах от изучения художественной схоластики в курсах Кошанского, Ивана Давыдова, Чистякова и Зеленецкого. Известно, что, по мнению сих почтенных теоретиков, критика есть приложение к известному произведению общих законов, излагаемых в курсах тех же теоретиков: подходит под законы – отлично; не подходит – плохо. Как видите, придумано недурно для отживающих стариков: покамест такое начало живет в критике, они могут быть уверены, что не будут считаться совсем отсталыми, что бы ни происходило в литературном мире. Ведь законы прекрасного установлены ими в их учебниках, на основании тех произведений, в красоту которых они веруют; пока все новое будут судить на основании утвержденных ими законов, до тех пор изящным и будет признаваться только то, что с ними сообразно, ничто новое не посмеет предъявить своих прав; старички будут правы, веруя в Карамзина и не признавая Гоголя, как думали быть правыми почтенные люди, восхищавшиеся подражателями Расина и ругавшие Шекспира пьяным дикарем, вслед за Вольтером, или преклонявшиеся пред «Мессиадой» и на этом основании отвергавшие «Фауста». Рутинерам, даже самым бездарным, нечего бояться критики, служащей пассивною поверкою неподвижных правил тупых школяров, – и в то же время – нечего надеяться от нее самым даровитым писателям, если они вносят в искусство нечто новое и оригинальное. Они должны идти наперекор всем нареканиям «правильной» критики, назло ей составить себе имя, назло ей основать школу и добиться того, чтобы с ними стал соображаться какой-нибудь новый теоретик при составлении нового кодекса искусства. Тогда и критика смиренно признает их достоинства; а до тех пор она должна находиться в положении несчастных неаполитанцев в начале нынешнего сентября, – которые хоть и знают, что не нынче так завтра к ним Гарибальди придет, а все-таки должны признавать Франциска своим королем, пока его королевскому величеству не угодно будет оставить свою столицу.

Мы удивляемся, как почтенные люди решаются признавать за критикою такую ничтожную, такую унизительную роль. Ведь ограничивая ее приложением «вечных и общих» законов искусства к частным и временным явлениям, через это самое осуждают искусство на неподвижность, а критике дают совершенно приказное и полицейское значение. И это делают многие от чистого сердца! Один из авторов, о котором мы высказали свое мнение, несколько непочтительно напомнил нам, чю неуважительное обращение судьи с подсудимым есть преступление {5} . О наивный автор! Как он преисполнен теориями Кошанского и Давыдова! Он совершенно серьезно принимает пошлую метафору, что критика есть трибунал, пред которым авторы являются в качестве подсудимых! Вероятно, он принимает также за чистую монету и мнение, что плохие стихи составляют грех пред Аполлоном и что плохих писателей в наказание топят в реке Лете!.. Иначе – как же не видеть разницы между критиком и судьею? В суд тянут людей по подозрению в проступке или преступлении, и дело судьи решить, прав или виноват обвиненный; а писатель разве обвиняется в чем-нибудь, когда подвергается критике? Кажется, те времена, когда занятие книжным делом считалось ересью и преступлением, давно уже прошли. Критик говорит свое мнение, нравится или не нравится ему вещь; и так как предполагается, что он не пустозвон, а человек рассудительный, то он и старается представить резоны, почему он считает одно хорошим, а другое дурным. Он не считает своего мнения решительным приговором, обязательным для всех; если уж брать сравнение из юридической сферы, то он скорее адвокат, нежели судья. Ставши на известную точку зрения, которая ему кажется наиболее справедливою, он излагает читателям подробности дела, как он его понимает, и старается им внушить свое убеждение в пользу или против разбираемого автора. Само собою разумеется, что он при этом может пользоваться всеми средствами, какие найдет пригодными, лишь бы они не искажали сущности дела: он может вас приводить в ужас или в умиление, в смех или в слезы, заставлять автора делать невыгодные для него признания или доводить его до невозможности отвечать. Из критики, исполненной таким образом, может произойти вот какой результат: теоретики, справясь с своими учебниками, могут все-таки увидеть, согласуется ли разобранное произведение с их неподвижными законами, и, исполняя роль судей, порешат, прав или виноват автор. Но известно, что в гласном производстве нередки случаи, когда присутствующие в суде далеко не сочувствуют тому решению, какое произносится судьею сообразно с такими-то статьями кодекса: общественная совесть обнаруживает в этих случаях полный разлад со статьями закона. То же самое еще чаще может случаться и при обсуждении литературных произведений: и когда критик-адвокат надлежащим образом поставит вопрос, сгруппирует факты и бросит на них свет известного убеждения, – общественное мнение, не обращая внимания на кодексы пиитики, будет уже знать, чего ему держаться.

Если внимательно присмотреться к определению критики «судом» над авторами, то мы найдем, что оно очень напоминает то понятие, какое соединяют с словом «критика» наши провинциальные барыни и барышни и над которым так остроумно подсмеивались, бывало, наши романисты. Еще и ныне не редкость встретить такие семейства, которые с некоторым страхом смотрят на писателя, потому что он «на них критику напишет». Несчастные провинциалы, которым раз забрела в голову такая мысль, действительно представляют из себя жалкое зрелище подсудимых, которых участь зависит от почерка пера литератора. Они смотрят ему в глаза, конфузятся, извиняются, оговариваются, как будто в самом деле виноватые, ожидающие казни или милости. Но надо сказать, что такие наивные люди начинают выводиться теперь и в самых далеких захолустьях. Вместе с тем как право «сметь свое суждение иметь» перестает быть достоянием только известного ранга или положения, а делается доступно всем и каждому, вместе с тем и в частной жизни появляется более солидности и самостоятельности, менее трепета пред всяким посторонним судом. Теперь уже высказывают свое мнение просто затем, что лучше его объявить, нежели скрывать, высказывают потому, что считают полезным обмен мыслей, признают за каждым право заявлять свой взгляд и свои требования, наконец, считают даже обязанностью каждого участвовать в общем движении, сообщая свои наблюдения и соображения, какие кому по силам. Отсюда далеко до роли судьи. Если я вам скажу, что вы по дороге платок потеряли или что вы идете не в ту сторону, куда вам нужно и т. п., – это еще не значит, что вы мой подсудимый. Точно так же не буду я вашим подсудимым и в том случае, когда вы начнете описывать меня, желая дать обо мне понятие вашим знакомым. Входя в первый раз в новое общество, я очень хорошо знаю, что надо мною делают наблюдения и составляют мнения обо мне; но неужели мне поэтому следует воображать себя перед каким-то ареопагом – и заранее трепетать, ожидая приговора? Без всякого сомнения, замечания обо мне будут сделаны: один найдет, что у меня нос велик, другой – что борода рыжая, третий – что галстук дурно повязан, четвертый – что я угрюм, и т. д. Ну, и пусть их замечают, мне-то что за дело до этого? Ведь моя рыжая борода – не преступление, и никто не может спросить у меня отчета, как я смею иметь такой большой носу Значит, тут мне и думать не о чем: нравится или нет моя фигура, это дело вкуса, и высказывать мнение о ней я никому запретить не могу; а с другой стороны, меня и не убудет от того, что заметят мою неразговорчивость, ежели я действительно молчалив. Таким образом, первая критическая работа (в нашем смысле) – подмечание и указание фактов – совершается совершенно свободно и безобидно. Затем другая работа – суждение на основании фактов – продолжает точно так же держать того, кто судит, совершенно в равных шансах с тем, о ком он судит. Это потому, что, высказывая свой вывод из известных данных, человек всегда и самого себя подвергает суду и поверке других относительно справедливости и основательности его мнения. Если, например, кто-нибудь на основании того, что мой галстук повязан не совсем изящно, решит, что я дурно воспитан, то такой судья рискует дать окружающим не совсем высокое понятие о его логике. Точно так, если какой-нибудь критик упрекает Островского за то, что лицо Катерины в «Грозе» отвратительно и безнравственно, то он не внушает особого доверия к чистоте собственного нравственного чувства. Таким образом, пока критик указывает факты, разбирает их и делает свои выводы, автор безопасен и самое дело безопасно. Тут можно претендовать только на то, когда критик искажает факты, лжет. А если он представляет дело верно, то каким бы тоном он ни говорил, к каким бы выводам он ни приходил, от его критики, как от всякого свободного и фактами подтверждаемого рассуждения, всегда будет более пользы, нежели вреда – для самого автора, если он хорош, и во всяком случае для литературы – даже если автор окажется и дурен. Критика – не судейская, а обыкновенная, как мы ее понимаем, – хороша уже и тем, что людям, не привыкшим сосредоточивать своих мыслей на литературе, дает, так сказать, экстракт писателя и тем облегчает возможность понимать характер и значение его произведений. А как скоро писатель понят надлежащим образом, мнение о нем не замедлит составиться и справедливость будет ему отдана, без всяких разрешений со стороны почтенных составителей кодексов.

Правда, иногда объясняя характер известного автора или произведения, критик сам может найти в произведении то, чего в нем вовсе нет. Но в этих случаях критик всегда сам выдает себя. Если он вздумает придать разбираемому творению мысль более живую и широкую, нежели какая действительно положена в основание его автором, – то, очевидно, он не в состоянии будет достаточно подтвердить свою мысль указаниями на самое сочинение, и таким образом критика, показавши, чем бы могло быть разбираемое произведение, чрез то самое только яснее выкажет бедность его замысла и недостаточность исполнения. В пример подобной критики можно указать, например, на разбор Белинским «Тарантаса», наиисанный с самой злой и тонкой иронией; разбор этот многими принимаем был за чистую монету, но и эти многие находили, что смысл, приданный «Тарантасу» Белинским, очень хорошо проводится в его критике, но с самым сочинением графа Соллогуба ладится плохо {6} . Впрочем, такого рода критические утрировки встречаются очень редко. Гораздо чаще другой случай – что критик действительно не поймет разбираемого автора и выведет из его сочинения то, чего совсем и не следует. Так и тут беда не велика: способ рассуждений критика сейчас покажет читателю, с кем он имеет дело, и будь только факты налицо в критике, – фальшивые умствования не надуют читателя. Например, один г. П – ий, разбирая «Грозу», решился последовать той же методе, какой мы следовали в статьях о «Темном царстве», и, изложивши сущность содержания пьесы, принялся за выводы. Оказалось, по его соображениям, что Островский в «Грозе» вывел на смех Катерину, желая в ее лице опозорить русский мистицизм. Ну, разумеется, прочитавши такой вывод, сейчас и видишь, к какому разряду умов принадлежит г. П – ий и можно ли полагаться на его соображения. Никого такая критика не собьет с толку, никому она не опасна…

Совсем другое дело та критика, которая приступает к авторам, точно к мужикам, приведенным в рекрутское присутствие, с форменного меркою, и кричит то «лоб!», то «затылок!», смотря по тому, подходит новобранец под меру или нет. Там расправа короткая и решительная; и если вы верите в вечные законы искусства, напечатанные в учебнике, то вы от такой критики не отвертитесь. Она по пальцам докажет вам, что то, чем вы восхищаетесь, никуда не годится, а от чего вы дремлете, зеваете или получаете мигрень, это-то и есть настоящее сокровище. Возьмите, например, хоть «Грозу»: что это такое? Дерзкое оскорбление искусства, ничего больше, – и это очень легко доказать. Раскройте «Чтения о словесности» заслуженного профессора и академика Ивана Давыдова, составленные им с помощью перевода лекций Блэра, или загляните хоть в кадетский курс словесности г. Плаксина, – там ясно определены условия образцовой драмы. Предметом драмы непременно должно быть событие, где мы видим борьбу страсти и долга, – с несчастными последствиями победы страсти или с счастливыми, когда побеждает долг. В развитии драмы должно быть соблюдаемо строгое единство и последовательность; развязка должна естественно и необходимо вытекать из завязки; каждая сцена должна непременно способствовать движению действия и подвигать его к развязке; поэтому в пьесе не должно быть ни одного лица, которое прямо и необходимо не участвовало бы в развитии драмы, не должно быть ни одного разговора, не относящегося к сущности пьесы. Характеры действующих лиц должны быть ярко обозначены, и в обнаружении их должна быть необходима постепенность, сообразно с развитием действия. Язык должен быть сообразен с положением каждого лица, но не удаляться от чистоты литературной и не переходить в вульгарность.

Вот, кажется, все главные правила драмы. Приложим их к «Грозе».

Предмет драмы действительно представляет борьбу в Катерине между чувством долга супружеской верности и страсти к молодому Борису Григорьевичу. Значит, первое требование найдено. Но затем, отправляясь от этого требования, мы находим, что другие условия образцовой драмы нарушены в «Грозе» самым жестоким образом.

И, во-первых, – «Гроза» не удовлетворяет самой существенной внутренней цели драмы – внушить уважение к нравственному долгу и показать пагубные последствия увлечения страстью. Катерина, эта безнравственная, бесстыжая (по меткому выражению Н. Ф. Павлова) женщина, выбежавшая ночью к любовнику, как только муж уехал из дому, эта преступница представляется нам в драме не только не в достаточно мрачном свете, но даже с каким-то сиянием мученичества вокруг чела. Она говорит так хорошо, страдает так жалобно, вокруг нее все так дурно, что против нее у вас нет негодования, вы ее сожалеете, вы вооружаетесь против ее притеснителей, и, таким обраэом, в ее лице оправдываете порок. Следовательно, драма не выполняет своего высокого назначения и делается, если не вредным примером, то по крайней мере праздною игрушкой.

Далее, с чисто художественной точки зрения находим также недостатки весьма важные. Развитие страсти представлено недостаточно: мы не видим, как началась и усилилась любовь Катерины к Борису и чем именно была она мотивирована; поэтому и самая борьба страсти и долга обозначается для нас не вполне ясно и сильно.

Единство впечатления также не соблюдено: ему вредит примесь постороннего элемента – отношений Катерины к свекрови. Вмешательство свекрови постоянно препятствует нам сосредоточивать наше внимание на той внутренней борьбе, которая должна происходить в душе Катерины.

Кроме того, в пьесе Островского замечаем ошибку против первых и основных правил всякого поэтического произведения, непростительную даже начинающему автору. Эта ошибка специально называется в драме – «двойственностью интриги»: здесь мы видим не одну любовь, а две – любовь Катерины к Борису и любовь Варвары к Кудряшу {7} . Это хорошо только в легких французских водевилях, а не в серьезной драме, где внимание зрителей никак не должно быть развлекаемо по сторонам.

Завязка и развязка также грешат против требований искусства. Завязка заключается в простом случае – в отъезде мужа; развязка также совершенно случайна и произвольна: эта гроза, испугавшая Катерину и заставившая ее все рассказать мужу, есть не что иное, как deus ex machina , не хуже водевильного дядюшки из Америки.

Все действие идет вяло и медленно, потому что загромождено сценами и лицами, совершенно ненужными. Кудряш и Шапкин, Кулигин, Феклуша, барыня с двумя лакеями, сам Дикой – все это лица, существенно не связанные с основою пьесы. На сцену беспрестанно входят ненужные лица, говорят вещи, не идущие к делу, и уходят, опять неизвестно зачем и куда. Все декламации Кулигина, все выходки Кудряша и Дикого, не говоря уже о полусумасшедшей барыне и о разговорах городских жителей во время грозы, – могли бы быть выпущены без всякого ущерба для сущности дела.

Строго определенных и отделанных характеров в этой толпе ненужных лиц мы почти не находим, а о постепенности в их обнаружении нечего и спрашивать. Они являются нам прямо ex abrupto , с ярлычками. Занавес открывается: Кудряш с Кулигиным говорят о том, какой ругатель Дикой, вслед за тем является и Дикой и еще за кулисами ругается… Тоже и Кабанова. Так же точно и Кудряш с первого слова дает знать себя, что он «лих на девок»; и Кулигин при самом появлении рекомендуется как самоучка-механик, восхищающийся природою. Да так с этим они и остаются до самого конца: Дикой ругается, Кабанова ворчит, Кудряш гуляет ночью с Варварой… А полного всестороннего развития их характеров мы не видим во всей пьесе. Сама героиня изображается весьма неудачно: как видно, сам автор не совсем определенно понимал этот характер, потому что, не выставляя Катерину лицемеркою, заставляет ее, однако же, произносить чувствительные монологи, а на деле показывает ее нам как женщину бесстыжую, увлекаемую одною чувственностью. О герое нечего и говорить, – так он бесцветен. Сами Дикой и Кабанова, характеры наиболее в genre"e г. Островского, представляют (по счастливому заключению г. Ахшарумова или кого-то другого в этом роде) {8} намеренную утрировку, близкую к пасквилю, и дают нам не живые лица, а «квинтэссенцию уродств» русской жизни.

Наконец и язык, каким говорят действующие лица, превосходит всякое терпение благовоспитанного человека. Конечно, купцы и мещане не могут говорить изящным литературным языком; но ведь нельзя же согласиться и на то, что драматический автор, ради верности, может вносить в литературу все площадные выражения, которыми так богат русский народ. Язык драматических персонажей, кто бы они ни были, может быть прост, но всегда благороден и не должен оскорблять образованного вкуса. А в «Грозе» послушайте, как говорят все лица: «Пронзительный мужик! что ты с рылом-то лезешь! Всю нутренную разжигает! Женщины себе тела никак нагулять не могут»! Что это за фразы, что за слова? Поневоле повторишь с Лермонтовым:


С кого они портреты пишут?
Где разговоры эти слышут?
А если и случалось им,
Так мы их слушать не хотим {9} .

Может быть, «в городе Калинове, на берегу Волги», и есть люди, которые говорят таким образом, но что же нам-то за дело до этого? Читатель понимает, что мы не употребляли особенных стараний, чтобы сделать убедительною эту критику; оттого в ней легко приметить в иных местах живые нитки, которыми она сшита. Но уверяем, что ее можно сделать чрезвычайно убедительною и победоносною, можно ею уничтожить автора, раз ставши на точку зрения школьных учебников. И если читатель согласится дать нам право приступить к пьесе с заранее приготовленными требованиями относительно того, что и как в ней должно быть, – больше нам ничего не нужно: все, что несогласно с принятыми у нас правилами, мы сумеем уничтожить. Выписки из комедии явятся весьма добросовестно для подтверждения наших суждений; цитаты из разных ученых книг, начиная с Аристотеля и кончая Фишером {10} , составляющим, как известно, последний, окончательный момент эстетической теории, докажут вам солидность нашего образования; легкость изложения и остроумие помогут нам увлечь ваше внимание, и вы, сами не замечая, придете к полному согласию с нами. Только пусть ни на минуту не заходит в вашу голову сомнение в нашем полном праве предписывать автору обязанности и затем судить его, верен ли он этим обязанностям или провинился перед ними…

Но вот в этом-то и горе, что от подобного сомнения не убережется теперь ни один читатель. Презренная толпа, прежде благоговейно, разинув рот, внимавшая нашим вещаниям, теперь представляет плачевное и опасное для нашего авторитета зрелище массы, вооруженной, по прекрасному выражению г. Тургенева, «обоюдоострым мечом анализа» {11} . Всякий говорит, читая нашу громоносную критику: «Вы предлагаете нам свою «бурю», уверяя, что в «Грозе» то, что есть, – лишнее, а чего нужно, того недостает. Но ведь автору «Грозы», вероятно, кажется совсем противное; позвольте нам разобрать вас. Расскажите, анализируйте нам пьесу, покажите ее, как она есть, и дайте нам ваше мнение о ней на основании ее же самой, а не по каким-то устарелым соображениям, совсем не нужным и посторонним. По-вашему, того-то и того-то не должно быть; а может быть, оно в пьесе-то и хорошо приходится, так тогда почему ж не должно?» Так осмеливается резонировать теперь всякий читатель, и этому обидному обстоятельству надо приписать то, что, например, великолепные критические упражнения Н. Ф. Павлова по поводу «Грозы» потерпели такое решительное фиаско. В самом деле, на критика «Грозы» в «Нашем времени» поднялись все – и литераторы и публика, и, конечно, не за то, что он вздумал показать недостаток уважения к Островскому, а за то, что в своей критике он выразил неуважение к здравому смыслу и доброй воле русской публики. Давно уже все видят, что Островский во многом удалился от старой сценической рутины, что в самом замысле каждой из его пьес есть условия, необходимо увлекающие его за пределы известной теории, на которую указали мы выше. Критик, которому эти уклонения не нравятся, должен был начать с того, чтоб их отметить, охарактеризовать, обобщить и затем прямо и откровенно поставить вопрос между ними и старой теорией. Это была обязанность критика не только перед разбираемым автором, но еще больше перед публикой, которая так постоянно одобряет Островского, со всеми его вольностями и уклонениями, и с каждой новой пьесой все больше к нему привязывается. Если критик находит, что публика заблуждается в своей симпатии к автору, который оказывается преступником против его теории, то он должен был начать с защиты этой теории и с серьезных доказательств того, что уклонения от нее – не могут быть хороши. Тогда он, может быть, и успел бы убедить некоторых и даже многих, так как у Н. Ф. Павлова нельзя отнять того, что он владеет фразою довольно ловко. А теперь – что он сделал? Он не обратил ни малейшего внимания на тот факт, что старые законы искусства, продолжая существовать в учебниках и преподаваться с гимназических и университетских кафедр давно уж, однако, потеряли святыню неприкосновенности в литературе и в публике. Он отважно принялся разбивать Островского по пунктам своей теории, насильно, заставляя читателя считать ее неприкосновенною. Он счел удобным только поиронизировать насчет господина, который, будучи «ближним и братом» г. Павлова по месту в первом ряду кресел и по «свежим» перчаткам, – осмелился, однако, восхищаться пьесою, которая была так противна Н. Ф. Павлову. Такое пренебрежительное обращение с публикою, да и с самым вопросом, за решение которого критик взялся, естественно должно было возбудить большинство читателей скорее против него, нежели в его пользу. Читатели дали заметить критику, что он с своей теорией вертится, как белка в колесе, и потребовали, чтоб он вышел из колеса на прямую дорогу. Округленная фраза и ловкий силлогизм показались им недостаточными; они потребовали серьезных подтверждений для самых посылок, из которых г. Павлов делал свои заключения и которые выдавал как аксиомы. Он говорил: это дурно, потому что много лиц в пьесе, не содействующих прямому развитию хода действия. А ему упорно возражали: да почему же в пьесе не может быть лиц, не участвующих прямо в развитии драмы? Критик уверял, что драма потому уже лишена значения, что ее героиня безнравственна; читатели останавливали его и задавали вопрос: с чего же вы берете, что она безнравственна? и на чем основаны ваши нравственные понятия? Критик считал пошлостью и сальностью, недостойною искусства, – и ночное свидание, и удалой свист Кудряша, и самую сцену признания Катерины перед мужем; его опять спрашивали: отчего именно находит он это пошлым и почему светские интрижки и аристократические страсти достойнее искусства, нежели мещанские увлечения? Почему свист молодого парня более пошл, нежели раздирательное пение итальянских арий каким-нибудь светским юношей? Н. Ф. Павлов, как верх своих доводов, решил свысока, что пьеса, подобная «Грозе», есть не драма, а балаганное представление. Ему и тут ответили: а почему же вы так презрительно относитесь о балагане? Еще это вопрос, точно ли всякая прилизанная драма, даже хоть бы в ней все три единства соблюдены были, лучше всякого балаганного представления. Относительно роли балагана в истории театра и в деле народного развития мы еще с вами поспорим. Последнее возражение было довольно подробно развито печатно. И где же раздалось оно? Добро бы в «Современнике», который, как известно, сам имеет при себе «Свисток», следовательно не может скандализироваться свистом Кудряша и вообще должен быть наклонен ко всякому балаганству. Нет, мысли о балагане высказаны были в «Библиотеке для чтения», известной поборнице всех прав «искусства», высказаны г. Анненковым, которого никто не упрекнет в излишней приверженности к «вульгарности» {12} . Если мы верно поняли мысль г. Анненкова (за что, конечно, никто поручиться не может), он находит, что современная драма с своей теорией дальше отклонилась от жизненной правды и красоты, нежели первоначальные балаганы, и что для возрождения театра необходимо прежде возвратиться к балагану и сызнова начинать путь драматического развития. Вот с какими мнениями столкнулся г. Павлов даже в почтенных представителях русской критики, не говоря уже о тех, которые благомыслящими людьми обвиняются в презрении к науке и в отрицании всего высокого! Понятно, что здесь уже нельзя было отделаться более или менее блестящими репликами, а надо было приступить к серьезному пересмотру оснований, на которых утверждался критик в своих приговорах. Но, как скоро вопрос перешел на эту почву, критик «Нашего времени» оказался несостоятельным и должен был замять свои критические разглагольствования.

Ещё до того, как «Гроза» увидела свет, мы разобрали в статье другие произведения Островского, и пришли к выводу, что этот автор глубоко понимает жизнь народа. Сперва не хотелось писать что-либо о «Грозе», так как пришлось бы повторяться, но, читая полемику критиков, мы решили, что всё же стоит высказать некоторые мысли на этот счёт.

Коллеги осуждают нас за то, что мы сначала изучаем произведение, а потом уже приступаем к его анализу. В то время как они сперва определяют, что должно присутствовать в написанном, а затем уже оценивают его по своим критериям.

Но ведь критика призвана облегчить восприятие, заставить читателя размышлять, а не проверять соответствие стандартам!

Если изучить «Грозу» по их законам, то выйдет, что в ней, как и следует, происходит борьба между чувством долга и страстью. Однако драма не внушает уважения к долгу. Напротив, мы сопереживаем главной героине, оправдываем её порок. Есть «недостатки» и по художественной части: отсутствие мотивировки чувств и действий Катерины, двойственность интриги, загруженность действия ненужными лицами, нелитературный язык. Но мы считаем, что главный критерий оценки произведения - то, насколько оно служит выражению стремлений времени и народа. Все достоинства ничего не стоят, если нет правды. Островский же сумел выразить главные стремления и потребности, которыми проникнуто русское общество. Нарисовав ложные взаимоотношения - произвол с одной стороны и незнание собственных прав с другой, он требует уважения к человеку.

Произведения Островского – не комедии интриг или характеров, а пьесы жизни. Он всегда оправдывает как злодея, так и жертву, а главное зло в драмах – система. Ведь его самодуры даже по-своему добродетельны. Они лишь были поставлены в условия, при которых невозможно нормальное нравственное развитие. Для того, чтобы понять, какие это условия, нам и необходимы «лишние» действующие лица.

Калинов – тихий красивый городок. Никакие интересы мира до него не доходят, а если и доходят, то лишь благодаря странницам, чьи рассказы не могут внушить желание что-либо изменить. Феклуша рассказывает, как вне Калинова всё происходит против воли Господа, и только лишь этот город – благословенный уголок.

Закон и логика Калинова – отсутствие закона и логики. Это анархия, при которой одна часть общества безропотно сносит все безобразия другой. Однако члены «тёмного царства» начинают чувствовать какое-то беспричинное беспокойство. Вроде, всё по-прежнему, но из под их гнёта пробивается новая жизнь с новыми идеалами. Люди позволяют себе мыслить иначе. Кабаниха видит, что сын с невесткой не соблюдают традиций, поругивает их, но уже не требует, а просит, чтобы Катерина повыла на крыльце. Однако Кабановой очень трудно и частично отступиться от «пустых форм», сохранив при этом фактическую власть в семье. Ведь она понимает, что настали последние минуты её величия, и сильна она лишь до тех пор, полка её боятся. Взгляды Дикого противоречат человеческой логике. Отсюда и его постоянное недовольство. Он иногда осознаёт собственную нелепость, но перекладывает вину на характер. Всё это показывает, что бешенство купца не особенно страшно. Всё это даёт возможность почувствовать, как шатко положение Диких и Кабановых. Отсюда подозрительность, придирчивость. Осознавая в глубине души, что их не за что уважать, они показывают недостаток уверенности в себе мелочностью и постоянными напоминаниями о том, что их нужно уважать.

Мы видим, что, несмотря на весь драматизм, это обнадёживающее произведение, ведь фон его обнажает шаткость бесчеловечных порядков. Характер главной героини также светел. Он верен чутью естественной правды, наполнен верой в новые идеалы. Им руководят не отвлеченные идеи разума, а сама природа человека. Важно и то, что такой характер Островский представил в женском лице, ведь сильнейший протест поднимается из груди слабых, а положение женщин на Руси всегда было самым тяжелым.

Воспитание ничего не дало Катерине – в доме матери было всё то же, что и в Калинове. Вот только тогда она всякий внешний диссонанс умела согласить со внутренней гармонией. В обстановке новой семьи, где всё будто из-под неволи, она больше не может романтизировать окружающую действительность. В ней проснулись реальные желания – любви и преданности, и всё исчезает пред силой внутреннего влечения. Естественные стремления одерживают над ней победу. Катерина идёт до конца и гибнет, не думая о высоком самоотвержении.

Грустно такое освобождение, но в этом сила её характера. При невозможности смирить свою природу, она могла бы бежать с Борисом, но тот оказывается таким же зависимым, как Тихон. Образованность отняла у него возможность совершать гадости, но не дала способности противостоять им. Трагедия таких людей ещё страшнее – это мучительный внутренний распад человека, у которого нет сил освободиться от мира, где живые завидуют мертвым.

Эффективная подготовка к ЕГЭ (все предметы) -

"Луч света в темном царстве".

Драма А.Н. Островского "Гроза" была опубликована в 1960 году, накануне революционной ситуации в России. В произведении отразились впечатления от путешествия писателя по Волге летом 1856 года. Но не какой-то определенный волжский город и не какие-то конкретные лица изображены в "Грозе". Все свои наблюдения над жизнью Поволжья Островский переработал и превратил их в глубоко типичные картины русской жизни.
Жанр драмы характеризуется тем, что в ее основе лежит конфликт отдельной личности и окружающего общества. В "Грозе" эта личность - Катерина Кабанова.
Катерина олицетворяет нравственную чистоту, душевную красоту русской женщины, ее стремление к воле, к свободе, ее способность не только терпеть, но и отстаивать свои права, свое человеческое достоинство. По словам Добролюбова, она "не убила в себе человеческую природу".
Катерина - русский национальный характер. Прежде всего, это отражено Островским, владевшим в совершенстве всеми богатствами народного языка, в речи героини. Когда она говорит, кажется, что она поет. В речи Катерины, связанной с простым на родом, воспитанной на его устной поэзии, преобладает разговорно-просторечная лексика, отличающаяся высокой поэтичностью, образностью, эмоциональностью. Читатель чувствует музыкальность и напевность, говор Кати напоминает народные песни. Для языка островской героини характерны повторы ("на тройке на хорошей", "и люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны!"), обилие ласкательных и уменьшительных слов ("солнышко", "водица", "могилушка"), сравнение ("ни об чем не тужила, точно птичка на воле", "кто-то ласково говорит со мной, точно голубь воркует"). Тоскуя по Борису, в момент наибольшего напряжения душевных сил Катерина выражает свои чувства на языке народной поэзии, восклицая: "Ветры буйные, перенесите вы ему мою печаль-тоску!"
Поражает естественность, искренность, простота островской героини. "Обманывать-то я не умею; скрыть-то ничего не могу", - отвечает она Варваре, которая говорит, что без обману в их доме не проживешь. Взглянем на религиозность Катерины. Это не ханжество Кабанихи, а по-детски неподдельная вера в Бога. Она часто посещает церковь и делает это с удовольствием и наслаждением ("И до смерти я любила в церковь ходить! Точно, бывало, я в рай войдуЕ"), любит рассказывать о странницах ("У нас полон дом был странниц и богомолок"), сны Катерины о "храмах золотых".
Любовь островской героини небеспричинна. Во-первых, потребность любви дает о себе знать: ведь вряд ли ее муж Тихон под влиянием "маменьки" показывал свою любовь к жене очень часто. Во-вторых, оскорблены чувства жены и женщины. В-третьих, смертельная тоска однообразной жизни душит Катерину. И, наконец, четвертой причиной является желание воли, простора: ведь любовь есть одно из проявлений свободы. Катерина борется сама с собой, и в этом трагизм ее положения, однако в итоге она внутренне оправдывает себя. Кончая жизнь самоубийством, совершая, с точки зрения церкви, страшный грех, она думает не о спасении своей души, а о любви, которая открылась ей. "Друг мой! Радость моя! Прощай!" - вот последние слова Катерины.
Еще одна характерная черта островской героини - это "возмужалое, из глубины всего организма возникающее требование права и простора жизни", стремление к свободе, духовному раскрепощению. На слова Варвары: "Куда ты уйдешь? Ты мужняя жена" - Катерина отвечает: "Эх, Варя, не знаешь ты моего характеру! Конечно, не дай бог этому случиться! А уж коли мне здесь опостынет, так не удержат меня никакой силой. В окно выброшусь, в Волгу кинусь. Не хочу здесь жить, так не стану, хоть ты меня режь!" Не зря в пьесе неоднократно повторяется образ птицы - символ воли. Отсюда постоянный эпитет "вольная птица". Катерина, вспоминая о том, как ей жилось до замужества, сравнивает себя с птицей на воле. "Е Отчего люди не летают так, как птицы? - говорит она Варваре. - Знаешь, мне иногда кажется, что я птица". Но вольная птица попала в железную клетку. И она бьется и тоскует в неволе.
Цельность, решительность характера Катерины выразилась в том, что она отказалась подчиниться распорядкам кабанихинского дома и предпочла жизни в неволе смерть. И это было проявлением не слабости, а духовной силы и смелости, горячей ненависти к гнету и деспотизму.
Итак, главное действующее лицо драмы "Гроза" вступает в конфликт с окружающей средой. В четвертом действии, в сцене покаяния, как будто наступает развязка. Все против Катерины в этой сцене: и "гроза господня", и проклинающая полусумасшедшая "барыня с двумя лакеями", и древняя картина на полуразрушенной стене, изображающая "геенну огненную". Бедную девушку все эти признаки уходящего, но такого живучего старого мира чуть не свели с ума, и она кается в своем грехе в полубреду, состоянии помрачения. Она сама позже признается Борису, что "в себе не вольна была", "себя не помнила". Если бы этой сценой заканчивалась драма "Гроза", то в ней была бы показана непобедимость "темного царства": ведь в конце четвертого действия Кабаниха торжествует: "Что сынок! Куда воля-то ведет!"
Но драма завершается нравственной победой и над внешними силами, сковывавшими свободу Катерины, и над темными представлениями, сковывавшими ее волю и разум. И ее решение умереть, лишь бы не остаться рабой, выражает, по Добролюбову, "потребность возникшего движения русской жизни".
Критик назвал Катерину характером народным, национальным, "светлым лучом в темном царстве", имея в виду действенное выражение в ней непосредственного протеста, освободительных стремлений народных масс. Указывая на глубокую типичность этого образа, на его общенародное значение, Добролюбов писал, что он представляет "художественное соединение однородных черт, проявляющихся в разных положениях русской жизни, но служащих выражением одной идеи".
Героиня Островского отразила в своих чувствах, в своих поступках стихийный протест широких народных масс против ненавистных ему условий "темного царства". Именно поэтому Добролюбов и выделил "Грозу" из всей прогрессивной предреформенной литературы и подчеркнул ее объективно революционное значение.